Чарльз Спенсер ЧАПЛИН
Перевод с английского: З. Гинзбург, Д. Самойлов (перевод стихов)
МОЯ БИОГРАФИЯ
Литературный ПОРТАЛ
http://www.LitPortal.Ru #
Анонс
Чаплин стал легендой еще при жизни - живой легендой кинематографа. И в
наши дни, когда число "звезд" Голливуда уже сопоставимо с числом звезд на
небе, символом кино по-прежнему остается он, вернее, созданный им
бессмертный образ - Чарли, нелепый человечек в огромных ботинках с
маленькими усиками и громадными печальными глазами. В комических
короткометражках начала века десятки героев падали, кувыркались, швыряли
друг в друга кремовые торты. Делал это и Чарли. Но в его фильмах герой все
чаще стремился не просто рассмешить зрителя, но и пробудить в нем добрые
чувства. Кинематограф из простой забавы со временем превратился в высокое
искусство - и этим все мы не в последнюю очередь обязаны гению Чарльза
Чаплина.
Посвящается Уне
Вступление
Кеннингтон-роуд, до того как построили Вестминстерский мост, была всего
лишь дорожкой для верховой езды. Но после 1750 года здесь прошла новая
дорога на Брайтон. И тогда вдоль Кеннингтон-роуд, где прошли годы моего
детства, выросли красивые дома с балконами, украшенными чугунными решетками.
С этих балконов обитатели домов могли некогда созерцать, как Георг IV катил
в карете в Брайтон.
К середине девятнадцатого столетия большинство этих особняков, потеряв
былое величие, превратились в доходные дома. Лишь некоторые из них остались
особняками, но теперь в них селились доктора, преуспевающие купцы и "звезды"
варьете. В воскресное утро на Кеннингтон-роуд всегда можно было видеть у
какого-нибудь подъезда щегольскую коляску: любимец публики ехал кататься и,
возвращаясь по Кеннингтон-роуд из Норвуда или Мертона, непременно
останавливался возле питейного заведения - у "Белой лошади", "Рога" или
"Пивной кружки".
Двенадцатилетним мальчишкой я часто стоял у входа в "Пивную кружку" и
смотрел, как эти прославленные господа, покидая свои экипажи, шествовали в
бар, где встречалось избранное актерское общество, чтобы по обычаю
пропустить здесь "последнюю", перед тем как вернуться домой к полдневной
трапезе. До чего же они были шикарны в своих клетчатых костюмах и серых
котелках, как сверкали их бриллиантовые кольца и булавки в галстуках! По
воскресеньям "Пивная кружка" закрывалась в два часа дня. Посетители ее
высыпали на улицу, но расходились не сразу, и я глазел на них, как
зачарованный. Это было очень интересно и забавно - некоторые держались с
такой комической важностью.
Но когда последний из них уходил, - словно солнце пряталось в тучи. Я
сворачивал за угол и возвращался туда, где в глубине квартала поднимались
старые, унылые фасады, и взбирался по шатким ступенькам лестницы дома ≤ 3 на
Поунэлл-террас, которая вела на наш чердак. Вид этого дома наводил уныние, в
нос ударяла вонь помоев и старой одежды.
Мать сидела у окна и смотрела на улицу. Услышав, что я вошел, она
взглянула на меня и слабо улыбнулась. В комнатке, чуть больше десяти
квадратных метров, было душно, и на этот раз она мне показалась еще меньше,
а наклонный потолок мансарды еще ниже, чем обычно. Стоп у стены был завален
грязной посудой, в углу, прижатая к той стене, что пониже, стояла старая
железная кровать, которую мать когда-то выкрасила белой краской. Между
кроватью и окном находился маленький очаг, а в ногах кровати стояло старое
раскладное кресло, на котором спал мой брат Сидней. Но сейчас Сидней был в
море.
В это воскресенье вид нашей комнаты угнетал меня больше, чем всегда, -
мать почему-то ее не прибрала. Обычно она держала ее в чистоте. Матери тогда
еще не исполнилось тридцати семи лет, она была живой, веселой женщиной, и в
ее руках наша убогая мансарда выглядела даже уютно. Особенно хорошо бывало в
те воскресные зимние утра, когда она подавала мне завтрак в постель; я
просыпался и видел заботливо прибранную комнатку, веселый огонек в очаге,
над которым кипел чайник и подогревалась рыба, пока мать готовила гренки.
Мамина бодрость, уют комнаты, приглушенное бульканье кипятка, льющегося в
фаянсовый чайничек, пока я читал юмористический журнал, - такими были мои
безмятежные воскресные радости.
Но в это воскресенье мать сидела у окна, безучастно глядя на улицу.
Последние три дня она все время так и сидела у окна, странно притихшая и
чем-то удрученная. Я знал, что она очень тревожится. Сидней ушел в плаванье,
и мы не имели от него вестей больше двух месяцев. Купленную матерью в
рассрочку швейную машинку, с помощью которой она пыталась прокормить нас,
отобрали за неуплату очередного взноса (что, кстати сказать, было уже не
впервой). А тут еще и мой жалкий вклад в хозяйство - те пять шиллингов в
неделю, которые я зарабатывал уроками танцев, - перестал поступать, так как
неожиданно для меня уроки прекратились.
Едва ли я сознавал, в какое трудное положение мы попали, - нам ведь все
время было трудно. С обычным мальчишеским легкомыслием я умел быстро
забывать неприятности. Как всегда, после школы я сразу бежал к матери,
выполнял ее поручения, выносил помои, приносил ведро воды, а потом бежал в
гости к Маккарти и весь вечер проводил у них - только бы удрать подальше от
нашего унылого чердака.
Маккарти были старыми друзьями матери, еще с тех времен, когда она
выступала в варьете. Они занимали просторную квартиру в лучшей части
Кеннингтон-роуд и, по сравнению с нами, жили в достатке. У них был сын
Уолли, с которым мы обычно играли дотемна, и тут меня неизменно приглашали к
чаю. Я всегда старался задержаться, и так подкармливался. Иногда миссис
Маккарти спрашивала, почему так давно не видно мамы. Я придумывал
какую-нибудь отговорку - в действительности же с тех пор как мы впали в
бедность, матери не хотелось встречаться со своими друзьями по театру.
Разумеется, бывали дни, когда я оставался дома, и мать заваривала чай,
поджаривала на сале хлеб, который я с удовольствием поглощал, а потом читала
мне вслух - читала она изумительно хорошо. И тогда я понимал, какую радость
может доставлять ее общество и насколько приятней оставаться дома, чем
ходить в гости к Маккарти.
Но сейчас, когда я вошел в комнату, она обернулась и с упреком
поглядела на меня. Я был потрясен ее видом. Она показалась мне такой
худенькой, изможденной, в глазах ее было страдание. У меня сжалось сердце: я
разрывался между необходимостью остаться дома, чтоб она не чувствовала себя
одинокой, и страстным желанием удрать, не видеть этого горя. Она равнодушно
посмотрела на меня и спросила:
- Почему ты не идешь к Маккарти?
А у меня уже слезы подступали к глазам.
- Потому что хочу побыть с тобой.
Она отвернулась и рассеянно посмотрела в окно.
- Беги к Маккарти и постарайся там пообедать. Дома нет ничего.
Я почувствовал в ее тоне упрек, но уже не хотел думать об этом.
- Если ты настаиваешь, я пойду, - сказал я нерешительно.
Она грустно улыбнулась и погладила меня по голове.
- Да, да, беги скорей!
И хотя я умолял ее позволить мне остаться, она настояла на своем. И я
ушел, чувствуя себя виноватым: я оставил ее одну на нашем жалком чердаке, не
подозревая, что спустя всего лишь несколько дней ее постигнет ужасное
несчастье.
I
Я родился 16 апреля 1889 года, в восемь часов вечера, на улице
Ист-лэйн, в районе Уолворта. Вскоре после моего рождения мы переехали на
Уэст-сквер, по Сент-Джордж-роуд, в Лэмбете. Тогда мы еще не были бедны и
жили в квартире из трех со вкусом обставленных комнат. Одно из моих самых
ранних воспоминаний - перед уходом в театр мать любовно укладывает Сиднея и
меня в мягкие кроватки и, подоткнув одеяла, оставляет на попечении служанки.
В мои три с половиной года мне все казалось возможным. Если Сидней,
Далее для ознакомления