Евгений Шестаков
МЕДВЕДЬ И ДРУГИЕ
Когда померкло небо, и все живое позатыкалось, Пятачок с Винни Пухом
одновременно подняли каждый свою плиту и вылезли на поверхность. Ночью
Новодевичье выглядело по-иному. Жизнь не жизнь, но что-то приходило в
движение. Целенаправленно перемещаясь, осмысленно перешептываясь и собираясь
в некие общества. Молча пожав друг другу кости, Пятачок и Винни Пух
направились к могиле Совы. Та уже надсадно кряхтела снизу, не в силах
сдвинуть здоровенную "От всего леса" плиту. Винни Пух поднял ее одной левой,
другую правую подавая скелету птицы.
- Все глубже с каждым годом врастает, - пожаловалась Сова. Без перьев и
глаз она была больше похожа на собранную из детского конструктора хренотень,
чем на птицу. Но никаких насмешек это не вызывало, особенно после того, как
она заново научилась летать.
- А у меня в ограде опять насрали! - беспечно сказал Пятачок. Ему как
круглому сироте, изгою и бобылю, подобные знаки внимания со стороны живых
доставляли не особенно скрываемую радость.
- А мне цветы положили, - пробасил Винни Пух. - Правда, чужие. Но зато
много. И полпузыря оставили. Вот.
Он достал из грудной клетки аккуратно заткнутую куском газеты бутыль и
поставил ее на землю. Сова покривилась.
- Ну и чего мы с ней делать будем? Ведь понюхать же даже нечем.
Винни Пух поскреб в затылочной части черепа. Сова была, как всегда,
права.
- А мы посидим вокруг! - с глупым видом подал умную мысль Пятачок. - Мы
будем смотреть на нее и на себя, и нам всем будет здорово!
Сова уронила предпоследнее перо, подняла, прилепила обратно и молча
опустилась на землю. Хрустя и щелкая, рядом сели Винни Пух с Пятачком.
- Твоя очередь, - сказал Пятачок Сове.
- Помню, - отозвалась та. Помолчав немного, тронула костью крыла
клюв. - А ведь я еще не забыла, что это такое, когда что-то чешется. И блох
помню. Всех пятерых. В лицо.
- У меня очень крупные были, - повернув к ней глазницы, сказал
медведь. - Я когда с лежки весной вставал, они на пол сыпались, тощие все
такие, потом обратно прыгают и кричат: "Папа! Папа! Иди кушать! Кушать иди!"
- А меня мыли каждый день. Из шланга. С мылом. Всю жизнь, - горестно
сказал Пятачок.
- Ладно, - собралась, наконец, Сова. - Слушайте. Ну... Короче,
абсолютно нелетная ночь была, дождяра пер, ветрюган, а я с совами-то через
край хлобыстнула горькенькой-то по холодку три по сто и четыре по двести, и
что-то приборзела как-то сверх меры, и говорю: "Вон ту гору видите? Вот щас
хвостом вперед вверх колесами на бреющем туда-обратно слетаю."
Ну, бухая была, короче, все предохранители в башке-то повыбивало,
разбежалась, короче, взлетела, горку сделала, снизилась и понеслась, там
сначала луг был, спокойно можно нестись, только сразу мотылями морду всю
облепляет, когда на малой на сверхзвуке в темноте на максимале идешь, а ежли
задом на форсаже, то жопу всю облепляет - не продохнуть, а глаза открыты, но
один хрен толком не видишь ни хрена и строго только по приборам летишь, а
какие на хрен у лесной у пьяной совы приборы, поэтому строго наобум Лазаря
Кагановича, то есть по отшибленной напрочь памяти, то есть целиком и
полностью через тернии наугад, только видишь, что вот он луг-то и кончился,
а что начнется - жопой-то, как правило, не видишь совсем, а память, на один
миг ясная, говорит: лес дубовый вековой, говорит, большой и очень густой; а
это же на такой скорости даже передом голимая смерть, но наглости-то еще в
организме полно, она тоже и говорит: не бзди, сова, прорвемся, не бзди,
птичечка, анальный тормозной импульс нам уже не поможет, лети, роднулечка,
пулей-дурой; а дятлов-дубовиков я всегда за открытость и основательность
уважала, они по доброте половину дупел сквозными делают, и почти в каждом
дереве, чтобы леснику за туристами легче было приглядывать - и как шилом
через подушку без динамических потерь всю рощу прошла, только трассерами в
благодарность дятлам мигнула и четыре румба на восток довернула, лечу-то
ряхой к земле, но Полярную звезду краем глаза-то различаю, а другим краем
тут же фиксирую, что из-под крыла вдаль уже болото идет, вот здесь-то уж
совсем помочь некому, а кочки одна другой вдвое выше и с каждым метром
вчетверо чаще, тут и днем-то если лететь, от маневренных перегрузок можно
все здоровье порастерять, а ночью только бухие за голый базар летают и
пачками толстыми навсегда гибнут, а наглости из-за малого полетного времени
особо-то не убавилось, она громко и говорит: дыши легче, сова, над собой не
рыдай, лучше гордо на огромной скорости всмятку, чем всю жизнь пугливой
глазуньей в лесу на цирлах; а я лягушек-то болотных издавна искренне уважаю,
что они квакают не из тупости, а по делу, и исключительно в тех местах, где
низменно и лететь можно, а слух у меня дай Бог каждому половину, и по
акустическим маякам я, как дрель через простыню, без накладок в полетном
графике прожжужала и только ухнула в благодарность да на полшкалы вираж
заложила, потому что в юности тут с рулеткой и уровнем все площадя пешком и
подскоками истоптала и собственнокрыльно топопривязку к каждому кусту
делала, и память давняя в сложенные ладони в ухо мне разборчиво говорит: по
высохшему руслу ручья через бобровую плотину зигзагами до самой горы...
Сова переступила костяшками и замолчала.
- Ну и? - нетерпеливо спросил Пятачок. В свое время именно любопытство
его и сгубило. Сова иронически посмотрела на него. Потом саркастически на
медведя. Потом сардонически в маленькое зеркало на себя.
- А вот бобров-то я совсем и не уважаю, - спокойно сказала она. -
Ручей, блин, высох давно, а они, тупари, плотину строят и строят. Да не из
дерева, тупари, а из камня. А я уже быстрее двух звуков шла. Одно только
утешение и осталось, что теперь им плотину ни в какие три смены не
переделать. Следующий!
Медведь захлопнул открытый из почтения рот, потер голеностопный сустав,
помотал, бередя память, черепом и, осторожно трогая сквозную дырку в нем,
начал:
- Ну, в общем, лицензию на меня одному потомственному снайперу выдали.
И как только выдали, лесник мне сразу звякнул и говорит: бери семью и
уматывай, а то ты у него юбилейный будешь, трехсотый, он тебя из принципа по
любому найдет и из семистволки своей с двойным ночным прицелом бронебойной
бякой уложит. Ну, собрались мы под елкой всей популяцией, даже Серега-коала
из зоопарка на полдня отпросился, и давай решать, быть, однако, или не быть
совсем. И, короче, слово за слово, привет за привет, разговорились,
расслабились, разобщались, к вечеру опомнились, по сторонам глянули - вокруг
все в флажках. И рога гудят. И собаки лают. И ружейной смазкой чуть ли не
под носом воняет. Серега-коала спокойный такой, сигарету о живот себе
затушил и сказал: сидите, мужики, тут, а я пойду с ним об уголовной
ответственности потолкую. За меня-коалу, говорит, ему его билет по самые
скрепки в заднее хайло вгонят и на пять годов полосатый сюртук наденут.
Встал, короче, и ушел, бедняга. Даже ружья на него там никто не поднял.
Только собаки быстро в кучу сбежались, и почти сразу каждая со своим куском
в сторону отошла. Даже "Варяга" не успел спеть. Вот. Ну, Сашка-гималайский
поднялся и говорит: у тебя, Пух, семья, а у меня ни... Короче, холостой был.
Точнее, разведенно-бездетный. Тоже встал и тоже пошел. Обернулся только и
говорит: там у меня в завещании слово "все" зачеркните и слово "нихера"
напишите. И пошел. Только лишь еще разок обернулся и говорит: мне,
вообще-то, Пух, на тебя и семью твою наплевать, просто парочку собачек
задавить хочется. И неторопливо так навстречу своре побрел. С первым
капканом-то у него даже походка не изменилась, а вот когда во второй
наступил, а потом сразу в яму на кол определился, то даже Вовка-циркач,
который за пять лет на цыганской цепи многое повидал, прохудился сразу ведра
на два. Ну, встал я тогда, устно попрощался со всеми,
Далее для ознакомления