Владимир Маканин.
Голоса
---------------------------------------------------------------
ПОВЕСТЬ
Москва. Издательство "ПРАВДА", Библиотека "ОГОНЕК", 1988
OCR - Евсей Зельдин
---------------------------------------------------------------
Владимир Семенович Маканин родился в 1937 году в городе Орске на Урале.
Окончил Московский государственный университет, а также Высшие Курсы
сценаристов и режиссеров. Живет в Москве. В 1965 году дебютировал повестью
"Прямая линия". С тех пор писатель выпустил много книг прозы, в числе
которых "Ключарев и Алимушкин", "Предтеча", "Где сходилось небо с холмами".
Печатается в журналах "Новый мир", "Знамя", "Урал","Север".
Много книг прозы выпустил за рубежом.
ГОЛОСА
Начинаясь в полутора километрах от поселка, Уральские горы, как и
положено им, набирали высоту постепенно - они не торопились, забирая у неба
еще и еще понемногу. В определенные дни и в определенные часы солнце жгло их
желтые вершины, и потому в обиходе они назывались Желтыми горами.
Пройдя долинами пять или шесть, иногда восемь гор, пацаны обычно
успокаивались на достигнутом и дальше не шли. Тут случался известный
парадокс. Желтые горы оказывались не там, где мы сидели и где разжигали
дневной костер, а дальше - горы как бы отодвигались. Сколько ни иди, желтые
вершины отодвигались, и попасть на них было нельзя - а видеть их было можно.
Это относилось не только к горам. Это относилось к чему угодно. Рукой не
взять, а видеть можно - формулировка включала в себя огромный, часто
болезненный опыт прославленной уральской широты и терпимости. Рождается ли
человек с терпимостью, а если нет, с чего она начинается,- поди знай.
В поселке жили две американские семьи: инженеры. Они жили в хорошеньких
по тем временам, специально выстроенных коттеджах на отмеренном расстоянии
от наших бараков. Часто в нашу сторону дул ветер, и мы слышали запахи обеда,
точно так же, словно разносимые ветром, в поселке застревали американские
словечки. И самое ходовое из них, прозвище Мистер, прицепилось к Кольке.
Колька был из тех мальчиков, что ходят степенно и спокойно. Вздувшаяся
селезенка определяла его силуэт, казалось, что у него солидный и небольшой
инженерский животик. К тому же он был худ и тощ. Из левого бока у него
торчала отводная трубка, через которую он мочился. Жить ему оставалось около
года, ему было двенадцать лет, а в тринадцать он умер.
Долинами мы прошли, по-видимому, большее число гор, чем обычно, и я
вдруг произнес с ощущением достигнутости: "Ну вот, Мистер,- мы пришли. Тут
уже Желтые". Не знаю, почему я тогда так решил и так уверенно поставил
точку. Я и Колька лежали возле костра, глядели в небо и грызли травинки. Это
было примерно в половине четвертого и при ярком, но уже не палящем солнце.
Помню, я поднялся с земли и в остолбенении смотрел перед собой -горы кругом
лежали разбросанные, как шапки.
- Желтые...- повторил я робко. А благостная минута вдруг истаяла.
Высвобожденная энергия моих клеток хлынула наружу. Я завертелся волчком - я
носился с камня на камень и дико вскрикивал. "Ос-спо-ди! -произнес Колька
Мистер своим скрипучим, серым голосом.- И чего скачет?" А по лицу нет-нет и
пробегала жесткая нехорошая его улыбочка. Улыбочка всегда была при нем. Он
относился ко мне (и к другим пацанам тоже) как к маленьким. Мы были
одногодки, но он был много старше меня, мне было двенадцать, а ему
шестьдесят два или около того. Он был худой, чуть прихрамывающий мальчишка,
одна нога у него была сухая, как сухая ветка.
- Желты-е-е! - выкрикивал я, захлебываясь минутой. Вершина была
плоская. Можно было скакать туда-сюда и все еще сомневаться - на вершине ли
ты? - плоскость увеличивала желтизну вершины до ослепительности. Я скакал, а
Мистер сидел на небольшом камне. Он сидел согнувшись и, как и положено
старичку, вбирал истощенной спиной солнце. Но вот он убрал свою улыбочку. Он
посерьезнел:
- А ты расскажи, что мы до самых Желтых гор дошли,- матери и тетке.
- Зачем? - я насторожился.
- Порадуй. И что-нибудь пожрать выпроси.- Он уже умел оценивать и
отделять испытываемое чувство. Моя мать горы любила, Колька это знал - вот
именно, рассказать матери и теткам, какие нынче были красивые горы, и что-то
у них, женщин, за это получить. Что-нибудь, хоть малость. Что удастся. В
Кольке жила откровенная ранняя практичность, и это не было чертой
характера - это было сильно выраженным признаком постарения, признаком
приближающегося конца. И лишь отчасти признаком его полной заброшенности и
одиночества.
Так и было: ему казалось, что я не умею получать радость от жизни, во
всяком случае, зарабатывать эту радость, и что он, как старик, мне в этом
поможет и меня научит. Он старался свой практицизм употребить кому-нибудь на
пользу. Он делал это своенравно и даже назойливо: он считал нас маленькими.
В школе он не учился, потому что часто болел, потому что от него пахло и
потому что бывали случаи с непроизвольным опорожнением мочевого пузыря.
Родные велели ему работать. Они думали, что он будет жить вечно.
Они говорили: "Ты должен приспосабливаться к жизни. Ты должен - плохо
ли, хорошо ли - трудиться, как же ты будешь жить дальше?" И Мистер, чтобы
знать, как жить дальше, работал в артели инвалидов. В поселке
пятидесятилетние инвалиды днем прикладывались потихоньку к рюмке и сидели с
малыми детьми,- к семи часам вечера дети под их наблюдением начинали реветь
в голос. В семь с работы возвращались отцы и матери; кроя инвалидов
последними словами, они хватали детей на руки и кормили их кашей, инвалиды,
в свою очередь, гневно, с обидой хлопали дверью и (из разных концов поселка)
ручейками стекались в артель - в небольшое подвальное помещение, где
начинался с семи вечера лязг и скрежет металла. Они делали там пряжки,
замки, ключи, дверные ручки, а также подшивали на зиму валенки.
Колька Мистер работал у них только с семи до десяти вечера, три часа -а
потом он сбегал, чтобы бродяжить. Впереди у него была ночь. Цели у него не
было - он ездил в разбросанные вокруг поселка деревни, иногда хитренько
заискивал, а иногда врал шоферам, что разносит ночные телеграммы. Он стоял,
ожидая попутку на дороге, в затрепанном ватнике; ватник доходил ему до
колен - в одном кармане две-три картофелины, в другом - хлеб. Шоферы его
знали. Когда фары выхватывали из темноты маленькую тщедушную фигурку,
стоящую на обочине с поднятой кверху ладонью, машина останавливалась.
Иногда, если шофер хотел поболтать, Мистера сажали в кабину; это случалось
редко.
- Ос-споди,- рассказывал он.- Да в кузове мне куда лучше. Если что, я
там могу помочиться в сено или на доски.
И вот - первый рассказ, который я в юности написал, был о Желтых горах,
о той самой минуте, когда воздух и пространство содрогнулись, а во мне
возникло ликующее освобождение и чувство достигнутости,- о той минуте, когда
я скакал с камня на камень. Рассказ не получился. Восторг и умелой-то руке
передать трудно или даже невозможно. Восторг чаще всего сфера устной речи,
автор этого не знал: я попросту начал с изображения одной из ярчайших минут
своей жизни, это казалось естественным. После недолгой шлифовки я поволок
рассказ в редакцию журнала; я спешил, я приближался к дверям -потный,
трепещущий, и характерно, что это была мелкая и даже пошленькая по
внутреннему состоянию минута жизни. Полная противоположность минуте, о
которой писал в рассказе. Все, что было во мне тщеславного и суетного, я нес
тогда в себе: и с каждым шагом, приближающим к редакционным дверям, оно во
мне набухало, как набухает нарыв. А рассказ назывался - Желтые горы...
"Зайдите через месяц".-"А?" -"Через месяц".- И конечно же, через месяц
мне сказали все, что должны были сказать. Автор унес рассказ с собой,
истекая раненым самолюбием. С этой минуты я стал пишущим - и не смешиваясь,
как белок и желток
Далее для ознакомления