Леонид Николаевич Андреев
Губернатор
I
Уже пятнадцать дней прошло со времени события, а он все думал о нем -
как будто само время потеряло силу над памятью и вещами или совсем
остановилось, подобно испорченным часам. О чем бы он ни начинал размышлять -
о самом чужом, о самом далеком, - уже через несколько минут испуганная мысль
стояла перед событием и бессильно колотилась о него, как о тюремную стену,
высокую, глухую и безответную. И какими странными путями шла эта мысль:
подумает он о своем давнем путешествии по Италии, полном солнца, молодости и
песен, вспомнит какого-нибудь итальянского нищего - и сразу станет перед ним
толпа рабочих, выстрелы, запах пороха, кровь. Или пахнёт на него духами, и
он вспомнит сейчас же свой платок, который тоже надушен и которым он подал
знак, чтобы стреляли. В первое время эта связь между представлениями была
логичной и понятной и оттого не особенно беспокойной, хотя и надоедливой; но
вскоре случилось так, что все стало напоминать событие - неожиданно, нелепо,
и потому особенно больно, как удар из-за угла. Засмеется он, услышит точно
со стороны свой генеральский смех и вдруг возмутительно ясно увидит
какого-нибудь убитого - хотя он тогда и не думал смеяться, да и никто не
смеялся. И услышит ли он звяканье ласточек в вечернем небе, взглянет ли на
стул, самый обыкновенный дубовый стул, протянет ли руку к хлебу - все
вызывает перед ним один и тот же неумирающий образ: взмах белого платка,
выстрелы, кровь. Точно он жил в комнате, где тысячи дверей, и какую бы он ни
пробовал открыть, за каждой встречает его один и тот же неподвижный образ:
взмах белого платка, выстрелы, кровь.
Сам по себе факт был очень прост, хотя и печален: рабочие с
пригородного завода, уже три недели бастовавшие, всею своею массою в
несколько тысяч человек, с женами, стариками и детьми, пришли к нему с
требованиями, которых он, как губернатор, осуществить не мог, и повели себя
крайне вызывающе и дерзко: кричали, оскорбляли должностных лиц, а одна
женщина, имевшая вид сумасшедшей, дернула его самого за рукав с такой силой,
что лопнул шов у плеча. Потом, когда свитские увели его на балкон, - он все
еще хотел сговориться с толпой и успокоить ее, - рабочие стали бросать
камни, разбили несколько стекол в губернаторском доме и ранили
полицеймейстера. Тогда он разгневался и махнул платком.
Толпа была так возбуждена, что залп пришлось повторить, и убитых было
много - сорок семь человек; из них девять женщин и трое детей, почему-то всё
девочек. Раненых было еще больше. Вопреки настояниям окружающих, подчиняясь
чувству какого-то странного, неудержимого и мучительного любопытства, он
поехал смотреть убитых, сваленных в пожарном сарае третьей полицейской
части. Конечно, не нужно было ездить; но, как у человека, сделавшего
быстрый, неосторожный и бесцельный выстрел, была у него потребность догнать
пулю и схватить ее руками, и казалось, что если он сам посмотрит на убитых,
то что-то изменится к лучшему.
В длинном сарае было темно и прохладно, и убитые, под полосою серого
брезента, лежали двумя правильными рядами, как на какой-то необыкновенной
выставке: вероятно, к приезду губернатора подготовились и убитых уложили в
наилучшем порядке, плечом к плечу, лицом вверх. Брезент закрывал только
голову и верхнюю часть туловища, ноги, точно для счета, оставались на виду -
неподвижные ноги, одни в стоптанных, рваных сапогах и ботинках, другие голые
и грязные, странно белеющие сквозь грязь и загар. Дети и женщины были
положены особо, в сторонке; и в этом опять-таки чувствовалось желание
сделать как можно более удобным обозрение трупов и их подсчет. И было тихо -
слишком тихо для такого множества людей, и вошедшие живые не могли разогнать
тишины. За дощатой тонкой перегородкой возился около лошади конюх; видимо, и
он не подозревал, что за стеною есть кто-нибудь, кроме мертвых, потому что
говорил лошади спокойно и сердечно:
- Тпрру, дьявол! Стой, когда говорят.
Губернатор взглянул на ряды ног, уходивших в темноту, и сдержанным
басом, почти шепотом сказал:
- Однако много!
Из-за спины его выдвинулся помощник пристава, очень молодой, с безусым,
угреватым лицом и, козыряя, громко доложил:
- Тридцать пять мужчин, девять женщин и трое детей, ваше
превосходительство.
Губернатор сердито поморщился, и помощник пристава, козырнув, вновь
пропал за его спиной. Ему еще хотелось, чтобы губернатор обратил внимание на
дорожку между трупов, которая была тщательно прометена и слегка присыпана
песком, но губернатор не заметил, хотя внимательно смотрел вниз.
- Детей трое?
- Трое, ваше превосходительство. Прикажете снять брезент?
Губернатор молчал.
- Тут есть разные лица, ваше превосходительство, - почтительно
настаивал помощник пристава и, приняв молчание за согласие и внезапно
перейдя на громкий шепот, распорядился: - Иванов, Сидорчук, живо, за тот
конец, ну-ну!
С тихим шуршанием пополз грязно-серый брезент, и одно за другим выплыли
белые пятна лиц, бородатых и старых, молодых и безбородых, все разных, но
объединенных между собою тем страшным сходством, какое придает смерть. Ран и
крови почти не видно было, они остались где-то под одеждой, и только у
одного глаз, выбитый пулей, неестественно и глубоко чернел и плакал чем-то
черным, похожим в темноте на деготь. Большинство смотрело совершенно
одинаковым белым взглядом; некоторые жмурились, так же одинаково, и один
закрывал рукою лицо, точно от сильного света; и помощник пристава
страдальчески взглянул на этого мертвеца, нарушившего порядок. Губернатор
знал наверное, что эти именно лица были сегодня в толпе, в ближайших к нему
рядах, и на многих он, наверное, смотрел, когда разговаривал с ними, - но
теперь не мог узнать никого. То новое и общее, что придала им смерть, делало
их совершенно особенными. Они лежали мертвенно-неподвижно, прилипая к земле,
как гипсовые фигуры, у которых один бок срезан плоско для устойчивости, и в
эту неподвижность не верилось, как в обман. Они молчали, и в это молчание не
верилось, как и в неподвижность; и так выжидающе-внимательны они были, что
даже неловко было говорить в их присутствии. Если бы вдруг, сразу, окаменел
город со всеми людьми, которые идут и едут, остановилось солнце, замерла
листва и замерло все, - он, вероятно, имел бы такой же странный характер
незавершенного стремления, внимательного ожидания и загадочной готовности к
чему-то.
- Осмелюсь спросить, прикажете заказать гробы, ваше превосходительство,
или же в братскую могилу? - громко, не догадываясь, спросил помощник
пристава; важность события, переполох допускали, казалось ему, некоторую
почтительную фамильярность. И он был молод.
- Какую братскую могилу? - невнимательно спросил губернатор.
- Это, ваше превосходительство, роется такая большая яма...
Губернатор резко повернулся и пошел к выходу; когда он садился в
коляску, он слышал еще громкий скрип ржавых петель: то запирали мертвых.
На следующее утро, побуждаемый все тем же мучительным любопытством и
желанием продолжить, не давать совершиться, не давать окончиться тому, что
уже совершилось и окончилось, он посетил в городской больнице раненых.
Мертвые - те глядели на него, а от этих он не мог дождаться взгляда; и в
этом упорстве, с каким отводились от него взоры, он почувствовал
бесповоротность совершившегося. Кончено, что-то огромное кончено, и больше
не за чем и некуда протягивать руки.
И вот с этого мгновения для него как будто остановилось время и
наступило то, чему он не мог прибрать имени и объяснения. Это не было
раскаяние, - он сознавал себя правым; это не было и жалостью, тем мягким и
нежным чувством, которое исторгает слезы и одевает сердце мягким и теплым
покровом. Он спокойно, как о фигурах из папье-маше, думал об убитых, даже о
детях; сломанными куклами казались они, и не
Далее для ознакомления